Это таки и была правда: старая Керасивна, давно оставившая все свои слабости, хоть и жила честно и богобоязненно, но к исповеди не ходила. Ну и возродились опять толки, что она ведьма и что, может быть, и вправду пан-отец Савва хорош «за ее помогой».
Стал такой говор, а тут к делу подоспел другой пустой случай: стало у коров молоко пропадать… Кто этому мог быть виноват, как не ведьма; а кто еще большая ведьма, как не старая Керасивна, которая, всем известно, на целое село мару напускала, мужа чертом оборачивала и теперь пережила на селе всех своих сверстников и ровесников и все живет и ни исповедоваться, ни умирать не хочет.
Надо было довести ее до того и до другого, и за это взялись несколько добрых людей, давших себе слово: кто первый встретит старую Керасивну в темном месте, — ударить ее, — как надлежит настоящему православному христианину бить ведьму, — один раз чем попало наотмашь и сказать ей:
— Издыхай, а то еще бить буду.
И одному из тех богочтителей, которые взялись за такой подвиг, посчастливилось: повстречал он старую Керасивну в безлюдном закоулке и сподобился так угостить ее с одного приема, что она тут же кувырнулась ничком и простонала:
— Ой, умираю: зовите попа — исповедаться хочу.
Сразу ведьма узнала, за что ее ударили!
Но чуть перетащили ее домой и прибежал к ней в перепуге отец Савва, она опять передумала и начала оттягивать:
— Мне у тебя, — говорит, — нельзя исповедоваться, — твоя исповедь не пользует, — хочу другого попа!
Добрый отец Савва сейчас же на своей лошадке послал в Перегуды за своим порицателем — тамошним священником, и одного опасался, что тот закобенится и не приедет; но опасение это было напрасно: перегудинский поп приехал, вошел к умирающей и оставался с нею долго, долго; а потом вышел из хаты на крылечко, заложил дароносицу за пазуху и ну заливаться самым непристойным смехом. Так смеется, так смеется, что и унять его нельзя, и люди смотрят на него и понять не могут: к чему это статочно.
— Да ну бе, — годи вам, пан-отче: что-то вы так смиетесь, що нам аж страшно, — говорят ему люди.
А он отвечает:
— О, то же оно так и надлежит, щобы вам було страшно; да щобы всим страшно було — на весь крещеный мир, бо у вас тут такое поганство завелось, якого от самого первого дня — от святого князя Владимира не було.
— О, да бог з вами, — не пужайте так страшно: идить, будьте ласковы швидче до отца Саввы — с ним поговорить: нехай вин що добре вздумае, — як помогты хрыстияньским душам.
А перегудинский поп еще больше расхохотался и вдруг весь позеленел, глаза выпучил и отвечает:
— Дурни вы вси — темны и непросвещенные люди: школу себе вывели, а ничего не бачите.
— Да того же мы вас и просим: идите до нашего отца Саввы, — вин вас у себя в хате дожида: сядьте с ним поговорить: вин все бачит.
— Бачит! — закричал перегудинскнй поп. — Ни; ничего вин не бачит: вин и того не зна: кто вин сам такий есть на свити!
— Се мы вси знаемо, що вин наш пан-отец — пип.
— Пип!
— А вже ж пип.
— А я вам кажу, що вин совсим и не пип!
— Як не пип?
— А так, не пип, да и не христианин.
— Як не христианин! годи бо вам: що се вы брешете?
— А ни: не брешу — он не христианин.
— А що ж вин таке?
— Що вин таке?
— Да!
— А бисяка его знае, що вин таке!
Люди даже отшатнулись и перекрестились, а перегудинский поп сел в сани и говорит:
— Вот я прямо от вас еду к благочинному и везу ему такую весть, що на весь мир христианский будет срам велыкий, и тогда вы побачите, що и пип ваш — не пип и не христианин, и дитки ваши не христиане, а кого он из вас венчав — те все равно что не венчаны, и те, которых схоронил, — умерли яко псы, без отпущения, и мучатся там в пекле, и будут вик мучиться, и нихто их оттуда выратувать не может. Да; и все это, что я говорю, — есть великая правда, и с тем я до благочинного еду, а вы если мне не верите, — идите все зараз до Керасихи, и поки она еще дышит, — я приказал ей под страшным заклятием, чтобы она вам все рассказала: кто есть таков сей чоловик, що вы зовете своим попом Саввою. Да, годи уже ему людей портить: вон и сорока села у него на крыше и кричит: «Савка, скинь кафтан!» Ничего; скоро увидимся. — Хлопче! погоняй до благочинного, а ты, сорочка, чекочи громче: «Савка, скинь кафтан!» А мы с благочинным сейчас назад будем.
С этим перегудинский поп ускакал, а люди, сколько их тут было, — хотели все кучей валить в хатку Керасивны, — чтобы допытать ее: что такое она наговорила про своего крестника — отца Савву; но, мало подумавши, решили сделать еще иначе, послать к ней двух казаков, да чтобы с ними третий был сам поп Савва.
Пришли казаки и отец Савва и застали Керасивну, что она лежит под образами и сама горько-прегорько плачет.
— Прости меня, — говорит, — мое серденько, мое милое да несчастливое, — заговорила она до Саввы, — носила я в своем сердце твою тайную причину, а свою вину больше як тридцать лет и боялась не только наяву ее ни кому не сказать, но шчоб и во сне не сбредила, и оттого столько лет и на дух не шла, ну а теперь, когда всевышнему предстать нужно, — все открыла.
Отец Савва, может быть, и струсил немножко чего-нибудь, потому что вся эта тайна его слишком сурово дотрогивалася, но виду не показал, а спокойно говорит:
— Да што таке за дило велыке?
— Грех велыкий я содеяла, и именно над тобою.
— Надо мною? — переспросил отец Савва.
— Да, над тобою: я тебе все в жизни испортила, потому что хотя ты и писанию научен и в попы поставлен, а ни к чему ты к этому не годишься, потому что ты сам до сих пор нехрещеный человик.