— Из священного писания и моей совести.
— Не руководят ли вас к сему иные источники нового времени?
— Все другие источники не чисты и полны суемудрия.
— Теперь скажите в последнее: как вы не боитесь ни того, что пишете, ни того, что со мною в церкви сделали?
— Что пишу, то про себя пишу, а что в храме сделал, то должен был учинить, цареву власть оберегаючи.
— Почему цареву?
— Дабы видели все его слуг к вере народной почтительными.
— Но ведь я мог с вами обойтись совсем не так, как обхожусь.
Рыжов посмотрел на него «с сожалением» и отвечал:
— А какое же зло можно сделать тому, кто на десять рублей в месяц умеет с семьей жить?
— Я мог велеть вас арестовать.
— В остроге сытей едят.
— Вас сослали бы за эту дерзость.
— Куда меня можно сослать, где бы мне было хуже и где бы бог мой оставил меня? Он везде со мною, а кроме его никого не страшно.
Надменная шея склонилась, и левая рука Ланского простерлась к Рыжову.
— Характер ваш почтенен, — сказал он и велел ему выйти.
Но, по-видимому, он еще не совсем доверял этому библейскому социалисту и спросил о нем лично сам несколько простолюдинов.
Те, покрутя рукой в воздухе, в одно слово отвечали:
— Он у нас такой-некий-этакой.
Более положительного из них о нем никто не знал. Прощаясь, Ланской сказал Рыжову:
— Я о вас не забуду и совет ваш исполню — прочту библию.
— Да только этого мало, а вы и на десять рублей в месяц жить поучитесь, — добавил Рыжов.
Но этого совета Ланской уже не обещал исполнить, а только засмеялся, опять подал ему руку и сказал:
— Чудак, чудак!
Сергей Степанович уехал, а Рыжов унес к себе домой своего «Однодума» и продолжал писать в нем, что изливали его наблюдательность и пророческое вдохновение.
Со времени проезда Ланского прошло довольно времени, и события, сопровождавшие этот проезд через Солигалич, уже значительно позабылись и затерлись ежедневною сутолокою, как вдруг нежданно-негаданно, на дивное диво не только Солигаличу, а всей просвещенной России, в обревизованный город пришло известие совершенно невероятное и даже в стройном порядке правления невозможное: квартальному Рыжову был прислан дарующий дворянство владимирский крест — первый владимирский крест, пожалованный квартальному.
Самый орден приехал вместе с предписанием возложить его и носить по установлению. И крест и грамота были вручены Александру Афанасьевичу с объявлением, что удостоен он сея чести и сего пожалования по представлению Сергея Степановича Ланского.
Рыжов принял орден, посмотрел на него и проговорил вслух:
— Чудак, чудак! — А в «Однодуме» против имени Ланского отметил: «Быть ему графом», — что, как известно, и исполнилось. Носить же ордена Рыжову было не на чем.
Кавалер Рыжов жил почти девяносто лет, аккуратно и своеобразно отмечая все в своем «Однодуме», который, вероятно, издержан при какой-нибудь уездной реставрации на оклейку стен. Умер он, исполнив все христианские требы по установлению православной церкви, хотя православие его, по общим замечаниям, было «сомнительно». Рыжов и в вере был человек такой-некий-этакой, но при всем том, мне кажется, в нем можно видеть кое-что кроме «одной дряни», — чем и да будет он помянут в самом начале розыска о «трех праведниках».
По некоторым, достаточно важным причинам выставленная кличка должна заменять собственное имя моего героя — если только он годится куда-нибудь в герои.
Если бы я не опасался выразиться вульгарно в самом начале рассказа, то я сказал бы, что Шерамур есть герой брюха, в самом тесном смысле, какой только можно соединить с этим выражением. Но все равно: я должен это сказать, потому что свойство материи лишает меня возможности быть очень разборчивым в выражениях, — иначе я ничего не выражу. Герой мой — личность узкая и однообразная, а эпопея его — бедная и утомительная, но тем не менее я рискую ее рассказывать.
Итак, Шерамур — герой брюха; его девиз — жрать, его идеал — кормить других; в этом настроении он имел похождения, достойные некоторого внимания. Я опишу кое-что из них в коротких отрывках: это единственная форма, в которой можно передать что-нибудь о лице, не имевшем никакой последовательности и не укладывающемся ни в какую форму.
Начинаю с того самого случая, как он показался первому человеку, который обнаружил в нем нечто достойное наблюдения.
Летом 187* года в Париж прибыл из Петербурга литературный Nemo. Он поселился в небольшой комнатке, против решетки Люксембургского сада, и жил тут тихо и смирно несколько дней, как вдруг однажды входит к нему консьерж и говорит, что пришел «некто» и требует, чтобы monsieur вышел к нему — на лестницу.
Nemo имел основания не любить таинственности и с неудовольствием спросил:
— Кто это такой и что ему нужно?
— Я думаю, это некто из ваших, — отвечал француз.
— Это мужчина или женщина?
— Во всяком случае мне кажется, что это скорее мужчина.
— Так попросите его сюда.
— Да, но мне кажется, что ему неудобно войти.
— Разве он пьян?
— Нет; он… раздет.
На узенькой спиралькой лестнице с крошечным окном в безвоздушный канал, образовываемый тремя сходящимися острым углом стенами, стояла очень маленькая, но преоригииальная фигура. Первое, что бросилось в глаза Nemo, были полудетские плечи и курчавая голова с длинными волосами, покрытая истасканною бандитскою шляпою.