Девки так и ахают:
«Ишь, подлец! ишь, каналья!»
А тот говорит:
«Ну так я ему сейчас и ввернул, чего он и не думал: «Мало ли что, говорю, у Юлисеева, мы бакалейщика Юлисеева довольно знаем, что это одна лаферма, а продает кто попало, — со всякого звания особ». — «К чему мне это знать?» говорит. «А к тому-с, что там все продается для обыкновенной публики, а у нас дом, — мы домового поставщика имеем — у него берем». — «Вперед, говорит, у Юлисеева брать». — «Очень хорошо, говорю, только если их сиятельство в каком-нибудь фрукте отравят, так я не буду отвечать».
Девки визжат: «Ловко, ловко! Ожегся?»
«Страфил! и весь энгелизм спустил: «Бери, говорит, негодяй, у своего поставщика, а то ты и вправду за три целковых кого угодно отравишь».
А девки радостно подхватывают: «Очень просто, что так! — очень просто!» И сами что-то едят, а буфетчик мне очистки предлагает: «У вас, говорит, желудок крепкого характера, — а у меня с фистулой. Кушайте. А если не хотите, мы на бал дешевым студентам за окно выбросим». А потом вдруг все: хи-хи да ха-ха-ха, и: «точно так, как наше к вашему». Я этого уже слушать не мог и пересел к мужикам.
— Что же вас в этих словах особенно возмутило?
— Ну как же: цинизм: «наше к вашему». — Разве я не понимаю?
— Да я-то, — говорю, — не понимаю: что тут такого особенно циничного.
— Ну оставьте, пожалуйста, — очень это понятно.
— Извольте; оставляю, но все-таки где вы видите цинизм — не понимаю.
— Ну, а я понимаю: я даже в Петербург хотел вернуться и сошел, но только денег не было. Начальник станции велел с другим поездом в Москву отвезть, а в Петербург, говорит, без билета нельзя. А поезд подходит — опять того знакомого мужика, которого били, ведут и опять наколачивают. Я его узнал, говорю: «За что тебя опять?» А он говорит: «Не твое дело». Я приехал в Москву — в их дом, и все спал, а потом встал, а на дворе уже никого нет, — говорят: уехали.
— Вас бросили?
— Не взбудили. Я проспал — пошел на станцию за книгами — книги свои взять — и вижу, опять поезд подъехал, и опять того знакомого мужика бьют. Я думаю: вот черт возьми! — и захотел узнать: за что! А он, как его отбили, с платформы соскочил и прямо за вороты, — снял шапку и на все сорок сороков раскрещивается. Я говорю: «Ты бы, дурак, чем башкой по пустякам кивать, — шел бы к мировому». — «А мне чего, говорит, без мирового недостает?» — «Шея-то небось болит?» — «Так что же такое: у нас шея завсегда может болеть, мы мужики: а донес господь — я ему и благодарствую». — «А что били тебя — это ничего?» — «А какая важность, господа лише дрались, да мы терпели — и перетерпели: теперь они и сами обосели — стали смирные». — «Вот от этого, говорю, в тебе и нет человеческой гордости, а ты стал скотина». — «Через что такое, отвечает, скотина, когда я своих родителев знаю». — «Экое, говорю, животное: никаких чувств в тебе нет». А он начал сердиться: «Что ты, говорит, ко мне вяжешься: какое еще чувство, если мне так надобе». — «Отчего же это так надобе, чтобы тебя на всякой станции били?» — «Ан совсем, говорит, не на всякой». — «Я, говорю, видел». — «А мне, говорит, это еще лучше тебя известно: всего четыре раза за путину похлопали, только на больших станциях, где билет проверяют. Какое же тут чувство? потолкают и вон, а я на другой поездок сяду, да вот бог дал, ничего не платя и доехал». Понимаете, какой отличный народ! Я его практическому смыслу подивился, и как у меня полтора рубля было, я ему помочь хотел. «Дальше, спрашиваю, куда-нибудь поедешь?» — «Дальше мне теперь все равно что рукой подать — всего в Тульскую губернию: мы с Москвой-то суседи». — «А все же ведь и тут опять чугунка». — «Простое дело, что чугунка». — «Так опять деньги надо». Он посмотрел и говорит: «Это не твое расположение». — «Да у тебя есть деньги или нет?» — «С чего так нет: мы мужики, а не то что, — мы работаем, а не крадем, чтобы у нас не было. У нас что надобе есть». — «А то лучше, говорю, признайся: я тебе дам». — «Нам чужого не надо: у нас вот они свои, кровные». Вытащил кошель и хвалится: «Видишь, говорит, что есть названье от бога родитель, — вот я родитель: я побой претерпел, а на билет ничего не извел — без билета доехал. Все, что заработал, — вот все оно цело — деткам везу; а еще захочу, так и в церкву дам за свое здоровье. Понимаешь?» — «Глупо, говорю, в церковь давать». — «Ну, этого говорить ты не смей, а то вот что…» И кулак мне к носу. — Что за народ! что за народ! — воскликнул Шерамур и даже впотьмах весь расцветился. — Я,— говорит, — не вытерпел: «Молодец, говорю, пойдем, я тебя угощу в трактире». А он сейчас кошель скорей прятать и стал уходить. Я за ним, а он от меня еще шибче, да на углу хлоп, упал и растянулся. «Чего ты, говорю, дурак, бежишь?» — «А ты чего, говорит, меня гонишь: я ведь твоего не прошу». — «Чего же ты меня боишься?» — «Ты деньги увидал и скрасть хочешь», и с этим как дернет во всю мочь: «Каррраул!» Нас обоих и забрали.
— Куда?
— В часть.
— Выпустили?
— Да; на другой день пристав приехал, расспросил обо мне и послал к графине: действительно ли я с нею? Оттуда дворник их знакомого художника прислал, тот поручился, меня и отпустили. А у мужика там, в части, рубль пропал. Он после сказал мне: «Это твоя вина, — я за тебя заключался, — ты должен мне воротить», — я отдал…
— Вы, значит, на него не сердились?
— Нет, да ведь он умен, он мне сказал: «Я бы, говорит, от тебя и не бежал, да боялся, что у тебя вумственные книжки есть. А то, сделай милость, буду на угощении благодарен». Чай с ним вместе пили. Отличный мужик. «А если еще остача есть, говорит, купи моим детькам пряничного конька да рыбинку. Я свезу — скажу: дядька прислал, — детьки малые рады будут». Хороший мужик. Мы поцеловались.